«Наша коммуникация устроена шизофреническим образом»: социолог техники Виктор Вахштайн о мире глобального расцепления

25.02.2014

«Наша коммуникация устроена шизофреническим образом»: социолог техники Виктор Вахштайн о мире глобального расцепления

Техника определяет состояние нашего мира не только как орудие в руках человека, но и как самостоятельный субъект, создающий собственную полноправную реальность. Что общего у шизофрении и современной коммуникации, как лифт может изменить облик города, куда исчезает приватность, зачем нужен социальный капитал «ВКонтакте» и почему интернет — это кошмар Хайдеггера: T&P взяли интервью у социолога техники Виктора Вахштайна.


— Зачем нужна социология техники? Что она объясняет?
— Ответ отчасти уже содержится в самом вопросе. Социология техники анализирует взаимосвязь двух сфер — социального и технического. До середины ХХ века в социологии боролось несколько разных способов мышления о том, что такое технический прогресс, как он устроен и как связан с человеком. «Левый» миф связывает технику с производством, а производство — с отчуждением. Техника оказывается как бы «неподлинным объектом» — за ней стоят интересы правящего класса. Поэтому технический прогресс (прежде всего, конечно, прогресс средств производства) — это общественный процесс. В нем сходятся воедино усиление эксплуатации, закрепление классовых различий и рационализация социальной жизни.

Но есть и другой, «правый» миф об отношениях человека и техники. Его в социологию принесли представители немецкого философско-антропологического направления (Х. Плеснер, А. Гелен). Задумайтесь: человек — это крайне неудачное животное, неприспособленное для жизни в этом мире. У него нет когтей, зубов, меха. У него много чего нет, и чтобы выжить, ему приходится придумывать субституты, заменители. Например, технику. То есть, техника — это продолжение вашего тела, которое компенсирует вашу человеческую недостаточность. Кстати, если для «левого» мифа техника — это преимущественно средства производства, то для «правого» — оружие, средства обороны и нападения.

«Нашей главной задачей остается разработка адекватного языка, который может объяснить, что вообще происходит с человеческой коммуникацией по мере ее технологизации»

Наконец, есть третья, либерально-утопическая история о том, что техника — это наша единственная надежда на построение справедливого общества, где человечество уже не будет испытывать ни в чем нужды. В первых двух мифах техника — зависимая переменная, она подчинена либо общественным отношениям, либо природе человека. В третьем (утопическом) мифе — напротив, общество и человеческая природа мыслятся как зависимые от технического прогресса.

Начиная с 70-х годов ХХ столетия социология техники делает крутой вираж — появляются совсем другие способы осмыслить технические объекты (это связано, в основном, с влиянием на социологию философии Л. Витгенштейна и рождением такого направления, как этнометодология). Техника становится миниатюрнее, проникает в повседневные коммуникации — параллельно с этим развивается микросоциология техники, которая описывает процессы технически опосредованного взаимодействия людей. Наконец, в 90-х годах эти исследования рождают принципиально новый социологический язык. В нем технические объекты «уравниваются в правах» с социальными субъектами. Техника «действует» и «взаимодействует» с нами, социальное переплетено с техническим — одно уже немыслимо без другого. Так, благодаря работам Брюно Латура, Джона Ло и Мишеля Каллона социология техники почти на 20 лет оказывается в мейнстриме социологической теории, дав начало новому направлению — социологии вещей.

— Это и есть основная проблематика социологии техники?
— Сегодня нашей главной задачей остается разработка адекватного языка, который может объяснить, что вообще происходит с человеческой коммуникацией по мере ее «технологизации». И в рамках этой повестки дня существует одна точка фокусировки, которая вдруг неожиданно объединила философов техники, социологов повседневности и теоретиков коммуникаций — это проблема «disentanglement», феномена расцепления коммуникаций, постоянного усложнения структуры коммуникационного пространства за счет от-дифференцирования отдельных его частей.

— Например?
— Посмотрите, как мы с вами организовали пространство, когда начали говорить. Мы заняли угол и маркировали его как замкнутое пространство коммуникации. Диктофон у вас в руках сигнализирует посетителям выставки, что сюда не надо идти. Подобно тому, как фотоаппарат в руках туриста говорит прохожим, что не нужно проходить между фотографом и его объектом. Поэтому за то время, что мы с вами здесь стоим, люди подходили и тут же уходили обратно, когда замечали, что идет интервью. Мы вырезали фрагмент пространства и замкнули его на себя, в том числе за счет визуально считываемых маркеров — положения тел и диктофона. Такие относительно автономные, «вырезанные», «отцепленные» от своего контекста форматы коммуникации мы называем фреймами.

«Фрейм» (frame) — структурный контекст социального взаимодействия, имеющий материальные и когнитивные основания. Когнитивные основания фрейма — наша способность идентифицировать форматы взаимодействия и наше знание о «правилах игры» в наблюдаемой ситуации. Материальные основания фрейма — технические объекты, вовлеченные во взаимодействие, выделяющие и обособляющие его от внешнего мира. Лекция о фреймах Виктора Вахштайна

Впрочем, это относительная автономия. Шум мероприятия все равно не дает нам нормально разговаривать — мы все время отвлекаемся. Теперь представьте, что мы говорили бы не здесь, а в каком-нибудь офисе, состоящем из множества «загончиков» для офисного планктона. Мы бы делегировали перегородкам (+1 технический объект) задачу изоляции от внешнего мира, задачу фокусировки нашего общения. Однако и тогда любопытствующий субъект мог бы вторгнуться в пространство разговора, просто заглянув через перегородку. Добавляя все больше и больше технических посредников (полноценные стены, систему звукоизоляции, систему кондиционирования, системы связи и пр.) мы добьемся окончательно «расцепления» с внешним миром.

Это «расцепление» хорошо заметно в современной архитектуре со времен изобретения лифта. До XIX века здание было единым целым. Если вам нужно каждый день подниматься по лестнице, вы не скажете, что между верхними и нижними этажами нет разницы. Но вот Элиша Отис изобрел современный лифт (на самом деле, он изобрел к нему систему безопасности, но это сейчас не так важно). И теперь здание представляет собой набор относительно замкнутых на себя и независимых друг от друга, «расцепленных» этажей. Первый или последний — уже не столь важно. А те, в свою очередь, за счет прогресса в звукоизоляции — совокупность не связанных друг с другом «нор». Что происходит на следующем шаге? Лифт делает возможным строительство небоскребов, пишет Рем Колхас, а небоскребы рождают новую архитектурную реальность: площадь фасада растет не так быстро как объем здания; поэтому на следующем этапе «расцепляются» экстерьер и интерьер — церковь больше не должна выглядеть как церковь, все что угодно может выглядеть как все что угодно.

Мы живем в эру глобального «расцепления». Мир раздробился на множество подобных «расцепленных» форматов взаимодействия, которые могут быть вложены один в другой так, как наш с вами разговор вложен в огромное пространство павильона Geek Picnic. Но даже будучи вложенными друг в друга, они друг с другом никак не соотносятся ни содержательно, ни формально. Таким же шизофреническим образом устроена наша коммуникация, когда мы отвечаем на письма, разговариваем по телефону, смотрим телевизор и все это делаем практически одновременно — переходя между разными «расцепленными» форматами с поразительной скоростью. Технический прогресс производит новые границы, он работает на автономизацию контекстов. Даже сейчас мы разговариваем и не до конца понимаем — чем обязаны многочисленным посредникам коммуникации (отопление? кондиционирование? звукоизоляция?), которые стабилизируют наше общение здесь-и-сейчас, делают его непроблематичным.

«Расцепление»(disentanlement) — эффект автономизации фреймов, усиления их взаимной непрозрачности и независимости по мере увеличения числа технических посредников взаимодействия. Например, изобретение лифта «расцепляет» этажи, делает их более автономными друг от друга и от здания в целом. Изобретение систем отопления и кондиционерования воздуха усиливает расцепление форматов коммуникации «внутри» и «вне» здания.

— Как подобная шизофреническая организация влияет на человека?
— Это другая проблема, которая связана с феноменом disentanglement — изменение наших когнитивных возможностей и характера протекания когнитивных процессов. Надеюсь, на эти вопросы ответят психологи. Для философии техники и социологии повседневности гораздо важнее другой вопрос — что влияет на автономизацию, «расцепление» фреймов и, наоборот, как происходит перенос содержания из одного замкнутого формата в другой, как возможно обратное «сцепление» — размыкание коммуникации на более широкий контекст, связывание фреймов.

— C точки зрения «расцепки» форматов коммуникации как можно оценить все более и более очевидную сегодня эрозию приватности?

— В сущности, disentanglemnet должен был бы привести к усилению приватности. Брюно Латур называет этот процесс blackboxing (что-то вроде «очерноящивания»). Но это очень специфическая приватность — приватность как непрозрачность одних пространств коммуникации для других.

Другой вопрос — действительно ли мы можем сказать, что «расцепка» приводит к усилению приватности как privacy? Видимо, нет. Эта та приватность, которая с privacy уже никак не связана. Ваша личная жизнь, наоборот, становится куда более доступна, чем больше у вас приватных мест. Ваш блог, ваш сайт, ваша страничка в Фэйсбуке, ваши фото в Инстаграмме — это очень приватные места. Вы их придумали, вы установили настойки приватности — это ваш собственный утопический мирок. Но при этом мы понимаем, что теперь выдаем во внешний мир куда больше сигналов, чем раньше. Например, благодаря Твиттеру или Инстаграму можно проследить вашу диету и количество потребляемого алкоголя за последний год. Получается, что фрагментация и «расцепление» не ведет к усилению приватности как privacy, но и к усилению публичности в традиционном смысле тоже не ведет. Она создает такое квазиприватное пространство в публичном месте. К примеру, когда вы достаете книгу или айпад в вагоне метро или в кафе.

Другой пример. Несколько лет назад в Одессе мои студенты сделали интересный этюд по социологии архитектуры — показали, как в городском пространстве существуют телефонные будки без телефонов. Ведь пока в будке был телефон, у нее был какой-то понятный смысл, а без телефона она его вроде бы теряет. Но нет! В Одессе прекрасные большие полупрозрачные широкие телефонные будки, которые легко принимают на себя эту функцию «расцепления», создания островков квазиприватности в потоке публичности. Человек идет по бульвару, разговаривая по мобильному, и заходит в телефонную будку, чтобы продолжить беседу (иначе очень шумно). Человек стоит, курит, кого-то ждет и заходит в телефонную будку, чтобы на него не лил дождь. В телефонных будках назначают встречи и прячутся от солнца. Отсутствие телефона не делает телефонную будку менее востребованной — она продолжает прекрасно справляться с задачей disentanglement. Однако «расцепка» не приводит к усилению приватности, она приводит к фрагментации публичности.

— Фрагментация пространства подразумевает новые границы. При этом главная мантра технологических инноваций — это мир без границ. Как к этой теме подходит социология техники?
— Социология техники подключилась к теме границ относительно недавно. Раньше ею занялись социология повседневности и теория коммуникаций. Если Хайдеггер анализировал оппозицию «техники» и «повседневности», где техника уничтожает повседневность и разрушает ощущение близости, то социологи сделали из этого эмпирическую проблему и стали ее изучать.

«Эволюция социального взаимодействия — это не путь от простого к комплексному, а движение от комплексного к сложному»

— Чтобы сказал Хайдеггер если бы увидел интернет?
— Это хайдеггеровский кошмар. Хайдеггер сформулировал одну из самых устойчивых и сильных интуиций повседневного мира. Для него повседневный мир — мир подручный, знакомый, не требующий рефлексии. У повседневности, по Хайдеггеру, правда, есть и обратная сторона — это мир, поглощающий вас, обезличивающий, лишающий подлинности. Но не будем пока о грустном. Хайдеггер первым почувствовал ту опасность, которая исходит от стирания границ и преодоления дистанций. Именно ему принадлежит «антиутопия недалекого мира». Ведь традиционно человек живет в оппозиции «близкого» и «далекого». Близкое — понятно и привычно, далекое — заманчиво, интригующе, непрозрачно и пугающе. Но вот появляется техника, которая может меньше чем за день перенести вас на другой конец Земли, может показать вам бесконечно малое и бесконечно большое, может связать вас с людьми в самых дальних уголках планеты. Техника делает дистанцию незначимой, нерелевантной. Она убивает «далекое». Но, по Хайдеггеру, без «дали» нет «близости». А значит, неизбежна эрозия повседневности, появление «недалекого мира», где ничего по-настоящему не удалено, но ничего и не близко. Отсюда парадокс: выше мы говорили о технике как о том, что производит новые границы, расцепляет форматы коммуникации, эмансипирует их; однако традиционный взгляд на технику предполагает акцент на «стирании границ», на связывании «всего со всем», на устранении дистанций.

— Как решается это противоречие?
— В каждой дисциплине — по-своему. Общий для всех ход: превращение теоретического противоречия в эмпирическую проблему. Социология техники работает с балансом «сцепок» и «расцеплений» — этот баланс постоянно меняется по мере того как технические артефакты завоевывают и колонизируют повседневный мир. Возьмем такой пример: локализация денег. Вы точно знаете, где находятся ваши деньги? И сколько их у вас? Представьте, что весь ваш капитал — несколько золотых монет, и вам нужно переехать из одного города в другой. Банков в нашем воображаемом мире еще нет; деньги лежат у вас в кошельке на поясе и, останавливаясь на ночь на постоялом дворе, вы пересчитываете их на ночь. Вы точно знаете, сколько у вас денег, точно знаете, где они, ощущаете их вес, можете их тратить, но не можете поручиться за их безопасность. Это прочная «сцепка».

Пропустим несколько этапов развития банковской системы и сразу перейдем к пластиковым карточкам — гениальной технологии «расцепления» (кстати, впервые описанной в утопическом романе Эдварда Беллами). Деньги, предположительно, в безопасности (если вы доверяете банкам), но уже никто точно не может сказать «где» именно они находятся, и чтобы «пересчитать» их вам понадобится еще ряд посредников — банкомат, отделение банка или телефон с подключенной услугой SMS-банкинга. Это слабая «сцепка». Благодаря «расцеплению» между вами и вашими деньгами выстраивается длинная цепочка технических посредников: от пластиковой карты до телефона. Деньги с карточки уходят гораздо быстрее, вы не чувствуете их материальности. Деньги больше ничего не весят (а то, что весит — набивающаяся в карманы мелочь — не воспринимается как деньги). И вот в прошлом году специалисты из MIT Media Lab анонсировали выпуск нового умного кошелька — он точно знает, сколько у вас денег в банке, вибрирует после каждой транзакции, а в конце месяца, когда остаток на счету стремительно убывает, его становится физически трудно открыть. Он буквально не дает вам вытащить карточку без существенного физического усилия. Задача разработчиков: хотя бы отчасти вернуть «сцепку», а вместе с ней — материальность и вес денег. Социология техники переводит философский парадокс хайдеггеровской антиутопии в эмпирическую проблему баланса entanglement/disentanglement.

— Получается, что техника становится обязательной частью современной жизни, в каком-то смысле краеугольной.

— Именно так. Французский социолог Брюно Латур показал, что развитие всей человеческой коммуникации в отличие от коммуникации животных связано с увеличением числа технических посредников, понимаемых, правда, очень широко: от стены и перегородки до телефона и ноутбука. Поэтому эволюция социального взаимодействия — это не путь от простого к комплексному, а движение от комплексного к сложному. Ведь что такое комплексное взаимодействие? Это ситуация наложения, пересечения, одновременного со-присутствия множества разных коммуникативных цепочек. Взаимодействие приматов — комплексно. В нем каждая особь может вмешаться в любую коммуникативную ситуацию. Напротив, взаимодействие людей не комплексно, а сложно: т.е., в буквальном смысле — множество его фреймов (от комнаты и сцены до ленты в Фэйсбуке) вложены друг в друга и при этом «расцеплены», никак между собой не связаны.

У латуровской теории есть два следствия. Во-первых, отношения между «расцеплением» и «сцепкой» асимметричны: техника фрагментирует мир сильнее, чем связывает его. Во-вторых, мы вдруг неожиданно понимаем, что техника — это не просто оператор, а действующий субъект социального мира. Сейчас мы с вами разговариваем, и с точки зрения традиционной социологии техники, мы можем описать диктофон в ваших руках как наблюдаемый маркер ситуации коммуникации между нами. Но для Латура наше с вами взаимодействие — это взаимодействие на троих: вас, меня и диктофон. Диктофон является таким же лицом, которое имеет определенную силу действия и силу противодействия.

Латуровская теория предполагает, что социальное действие — это не только и, может быть, уже не столько про людей. А значит, не остается ничего «чисто социального». Все, так или иначе, связано с действием технических объектов. Я был свидетелем того, как главный оппонент Латура, «витгенштейнианец» Гарри Коллинз, приехав читать лекции в Москву, спустился в метро, зашел в вагон, а когда поезд тронулся, упал — потому что не держался за поручень. Коллинз встал, отряхнулся и сказал: «Вот в 60-е–70-е годы, когда мы изучали повседневное существование технических объектов, я бы сказал, что у меня просто не хватает достаточной технической компетенции для поездки в вашем метро. Потому что я не являюсь частью этой рутинной каждодневной технически нагруженной практики. Теперьиз–за Латура я должен сказать — нет, это поезд меня толкнул! Он нарочно это сделал! Потому что «train has an agency»!». Это, конечно, фирменная шутка Коллинза, но в каком-то смысле он прав. С 80-х годов социология техники вдруг неожиданно начинает описывать технические артефакты не с точки зрения того, что люди делают с ними в повседневной жизни и как они подспудно трансформируют наши социальные практики, а с точки зрения нашей коммуникации с ними, как если бы они были живыми субъектами социального мира.

— Звучит так, как будто социология техники готовит общественное мнение к появлению искусственного интеллекта.
— Скорее, запоздало реагирует на его появление. Впрочем, любой интеллект так или иначе искусственен. Интеллект — вообще крайне противоестественная штука.

— Но даже если принять тезис о том, что техника — живая, конструирует ее все–такичеловек, и получается, что человек определяет ее природу?

— Все же «конструировать» и «определять природу» — не всегда одно и то же. Если природа вашего диктофона — это его участие в нашем взаимодействии, то, скажем, вы сейчас определяете его природу куда больше, чем его конструкторы. Точно так же, диктофон сейчас «определяет природу» нашего разговора — без диктофона мы бы говорили иначе. Но мы же не говорим при этом, что создатели диктофона определяют ход нашего разговора, да? Создатели где-то кончились и начался сам диктофон.

Социология техники традиционно занималась вопросом о том, кто «стоит за» техническим объектом. Какие социальные силы его конструируют. Это такой разоблачительский пафос техники как «неподлинного» субъекта, фетиша. Пережиток этой логики мы найдем, например, в современном направлении SCOT (social construction of technology). Есть некоторые социальные группы. У них есть способность мобилизовать какие-то ресурсы. Техника — лишь одна из ставок в этой игре. Например, почему «побеждает» одна модель велосипеда, а не другая? Потому что на каком-то этапе в игру вступают эмансипированные девушки — весьма релевантная группа — и побеждает та конструкция велосипеда, которая совместима с их способом одеваться. То есть, природа велосипеда не имеет оснований «в себе», основания следует искать в отношениях социальных групп. Другой пример — нью-йоркские мосты, которые сконструированы таким образом, чтобы высокие автобусы из «черных» гетто не могли проехать напрямую в «белую» часть города (пример Лэнгдона Винера). Как вы понимаете, это старая социология техники — она все еще надеется растворить технику в стоящих за ней социальных отношениях. Для этого нужно отождествить «конструирование» и «определение природы».

«В университетский бар заходят девушки, а герой вместо девушек видит задачку о кооперативной и некооперативной стратегии поведения в играх с нулевой суммой»

Заметьте, есть и встречный исследовательский ход — показать, что, напротив, техника сама определяет природу социальных отношений. Это наследие либерального утопизма позапрошлого века. Сегодня социологи техники крайне осторожно относятся к этому вопросу о связи социального и технического. Действует своего рода методологический пакт: не сводить одно к другому, а стараться понять, как социальное и техническое взаимно конструируют друг друга.

— Как социальные медиа, социальные сети вроде «ВКонтакте» и Фэйсбука повлияли на социологию техники?

— В социологии есть отдельное огромное направление, работающее с этой проблематикой. Есть люди, которые считают, сколько друзей у вас «ВКонтакте», как часто вы там сидите или переписываетесь, агрегируют полученные данные и что-то на их основе строят. Некоторые пытаются пересмотреть теорию социального капитала, исходя из исследования социальных сетей. Но пока сетевой анализ делает только методические успехи. Появляются все более и более изощренные программы сетевого анализа, которые дают все более и более тривиальные результаты. Методически — это безумно интересно, но содержательно я пока не видел чего-то, что меня бы по-настоящему потрясло как социологическое открытие.

— Как изучение социологии техники и такое комплексное восприятие реальности влияет на вашу бытовую жизнь? Насколько тяжело осознано существовать в мире, где практически все — техника, и видеть как она влияет на повседневность?

— Помните фильм «Игры разума»? Главный герой видит этот мир в математической оптике. Он смотрит на голубей во дворе и за траекториями их перемещений видит графы — направленные незамкнутые графы, по которым эти голуби ходят. В другой сцене в университетский бар заходят девушки, а герой вместо девушек видит задачку о кооперативной и некооперативной стратегии поведения в играх с нулевой суммой. Как работает социологическая оптика? Примерно так же. Она просто делает этот мир «читаемым» в другом языке — языке какой-то социологической теории. И когда язык, заставляющий нас видеть за каждым техническим объектом сконструировавшие его социальные силы, приходит в негодность — появляется новый теоретический язык. То, насколько он жизнеспособен, зависит от того, что мы можем увидеть и понять благодаря ему.



Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
28 29 30 1 2 3 4
5 6 7 8 9 10 11
12 13 14 15 16 17 18
19 20 21 22 23 24 25
26 27 28 29 30 31 1